Vladimir Nabokov

last day of Shade's life & Karlik in Pale Fire

By Alexey Sklyarenko , 27 September, 2025

At the end of his poem John Shade (the poet in VN's poem Pale Fire, 1962) says that the day (the last day of Shade's life) has passed in a sustained low hum of harmony:

 

Gently the day has passed in a sustained

Low hum of harmony. The brain is drained

And a brown ament, and the noun I meant

To use but did not, dry on the cement.

Maybe my sensual love for the consonne

D'appui, Echo's fey child, is based upon

A feeling of fantastically planned,

Richly rhymed life. I feel I understand

Existence, or at least a minute part

Of my existence, only through my art,

In terms of combinational delight;

And if my private universe scans right,

So does the verse of galaxies divine

Which I suspect is an iambic line. (ll. 963-976)

 

On the evening of July 21, 1959, Shade is killed by Gradus. The last day of Shade's life makes one think of Karl Bryullov's painting Posledniy den' Pompei ("The Last Day of Pompeii," 1833). According to Kinbote (Shade’s mad commentator who imagines that he is Charles the Beloved, the last self-exiled king of Zembla), on his deathbed Conmal (the King’s uncle, Zemblan translator of Shakespeare) called his nephew “Karlik:”

 

To return to the King: take for instance the question of personal culture. How often is it that kings engage in some special research? Conchologists among them can be counted on the fingers of one maimed hand. The last king of Zembla—partly under the influence of his uncle Conmal, the great translator of Shakespeare (see notes to lines 39-40 and 962), had become, despite frequent migraines, passionately addicted to the study of literature. At forty, not long before the collapse of his throne, he had attained such a degree of scholarship that he dared accede to his venerable uncle’s raucous dying request: “Teach, Karlik!” Of course, it would have been unseemly for a monarch to appear in the robes of learning at a university lectern and present to rosy youths Finnegans Wake as a monstrous extension of Angus MacDiarmid's "incoherent transactions" and of Southey's Lingo-Grande ("Dear Stumparumper," etc.) or discuss the Zemblan variants, collected in 1798 by Hodinski, of the Kongsskugg-sio (The Royal Mirror), an anonymous masterpiece of the twelfth century. Therefore he lectured under an assumed name and in a heavy make-up, with wig and false whiskers. All brown-bearded, apple-checked, blue-eyed Zemblans look alike, and I who have not shaved now for a year, resemble my disguised king (see also note to line 894). (note to Line 12)

 

In the first paragraph of his article Об акте и выставке в Московском дворцовом архитектурном училище в 1838 году ("On the Act and Exhibition in the Moscow Palace Architecture School in 1838") Vasiliy Botkin mentions Herculaneum and Pompeii:

 

На архитектуру можно смотрѣть съ двухъ точекъ зрѣнія -- и какъ на изящное искусство, и какъ на изящное ремесло. Произведенія перваго суть храмы, театры, дворцы и вообще общественныя зданія, имѣющія свое значеніе внѣ житейской пользы. Домы частныхъ людей имѣютъ ограниченное значеніе, какъ убѣжище человѣка отъ гибельнаго для него вліянія стихій. Но духу человѣческому сродно стремиться къ облагораживанію, къ украшенію всего окружающаго его. Ему мало одной пользы: онъ хочетъ, чтобы она соединялась еще съ красотою, чтобы, удовлетворяя его внѣшнимъ нуждамъ, удовлетворяла вмѣстѣ и благороднѣйшей потребности его духа -- чувство изящнаго. Поэтому самыя простыя удобства жизни его, самыя мелочи, носятъ на себѣ отпечатокъ изящества, красоты. Такъ и дома: мало того, что они просторны, теплы, свѣтлы, удобны, -- надобно, чтобы ихъ наружный видъ производилъ на душу пріятное впечатлѣніе симметріей), соотвѣтственностію своихъ частей, красотою своей цѣлости. Искусство строить дома приведено въ науку, и ему можно выучиться. Вотъ архитектура, какъ изящное ремесло. Не такова архитектура, какъ изящное искусство. Ей нельзя только выучиться: для нея надо родиться, потому что, какъ всякое искусство, она требуетъ генія, а геній дается природою. Гражданская архитектура имѣетъ великое значеніе въ государствѣ: она есть мѣрило эстетическаго элемента въ народѣ, степени его образованности. Если частный человѣкъ рекомендуетъ себя своею внѣшностію, -- тѣмъ болѣе народъ. Посмотрите даже на бездѣлушки, выкапываемыя изъ пепла и лавы, пожравшихъ Геркуланъ и Помпею, даже на домашнюю утварь, посуду: не свидѣтельствуютъ ли они о глубокой эстетичности древнихъ, эстетичности, которая проникла даже въ ихъ домашній бытъ? Нѣтъ ничего ничтожнѣе и жалчѣе этихъ холодныхъ выродковъ природы, для которыхъ все значеніе, весь смыслъ жизни заключенъ въ пользѣ, а изящество есть предметъ посторонній, лишній и даже ненужный. Повторяемъ, мы высоко цѣнимъ гражданскую архитектуру, только хотимъ, чтобы всѣ вещи назывались своими именами: искусство искусствомъ, наука наукою, а ремесло ремесломъ.

 

In the next paragraph Botkin quotes Salieri's words in Pushkin's little tragedy Mozart and Salieri (1830), Poveril ya algebroy garmoniyu ("I checked up harmony with algebra"):

 

Но если для архитектуры, какъ для искусства, надо получить отъ природы даръ творчества, -- то тѣмъ не менѣе для нея нужна наука -- эстетика, въ которую неободимо входитъ и теорія архитектуры, какъ искусства; потомъ математика, какъ наука величинъ, пространства и силъ тяжестей и, наконецъ, теорія ремесла плотническаго, какъ механической стороны творческаго искусства. Кромѣ изящной формы, какъ конкретнаго выраженія глубокой идеи, для произведенія архитектуры нужна еще прочность, какъ необходимое условіе этого искусства, внѣ котораго оно дѣлается галантерейнымъ ремесломъ. Несмотря на разрушительное дѣйствіе тысячелѣтій и варваровъ, еще и теперь среди развалинъ граціозно высятся прекрасныя колонны греческихъ храмовъ, а громадныя зданія готической архитектуры гордо подпираютъ своими острыми шпицами небесный сводъ, несмотря на вѣка, которыя, въ своемъ бурномъ полетѣ, смѣнили другъ друга и на чередовой своей смѣнѣ находили все измѣнившимся, кромѣ нихъ, этихъ несокрушимыхъ шпицовъ, нерѣдко скрывающихся въ облакахъ. Нельзя сдѣлаться архитекторомъ-художникомъ, не родившись имъ, но нельзя и быть архитекторомъ-художникомъ, не сдѣлавшись имъ чрезъ науку и опытъ, Кто не можетъ сочинить плана для простаго дома, тотъ не создастъ и храма. Всякое искусство имѣетъ свою механическую сторону.

   

   Труденъ первый шагъ

   И скученъ первый путь. Преодолѣлъ

   Я раннія невзгоды. Ремесло

   Поставилъ я подножіемъ искусству;

   Я сдѣлался ремесленникъ: перстамъ

   Придалъ послушную, сухую бѣглость

   И вѣрность уху. Звуки умертвивъ,

   Музыку я разъялъ, какъ трупъ. Повѣрилъ

   Я алгеброй гармонію...

   

Такъ говоритъ Сальери Пушкина. Да, ничто не дается даромъ. Нуженъ трудъ и наука, чтобы перевести дарованіе изъ возможности въ дѣйствительность; сверхъ того, при изученіи всякаго искусства необходимо изученіе предметовъ, какимъ бы то ни было образомъ соприкосновенныхъ съ этимъ искусствомъ. Микель Анджело глубоко изучалъ анатомію человѣческаго тѣла. Такъ нужна для архитектора математика. У насъ, въ Россіи, недавно началась эпоха развитія искусствъ, но и самое начало ея уже ознаменовано громкими именами въ области искусства. Кромѣ природной даровитости и юной, свѣжей силы русскаго народа, причиною этого и неусыпныя старанія нашего правительства о водвореніи наукъ и искусствъ въ Россіи. Для этого оно заводитъ академіи, школы, снабжаетъ ихъ всѣми пособіями, пріобрѣтеніе которыхъ невозможно для частныхъ лицъ, ободряетъ своимъ высокимъ вниманіемъ таланты, награждаетъ заслуги ихъ на поприщѣ искусства. Естественно, что все это приноситъ плоды скорые и зрѣлые. Безъ пособій талантъ гаснетъ, а геній получаетъ ложное направленіе и искажается, вслѣдствіе неестественнаго развитія.

 

It's hard to make first step,

First path is always boring.

The early miseries I easily came over

And made a craft a pedestal to art;

So I became a craftsman, and I gave

My fingers dull and docile fluency

And loyalty to ear. And having killed

The sounds, I cut up music

Like a corpse. I checked up harmony

With algebra. (Scene I)

 

Karlik is Russian for "dwarf." In the Prologue to his poem Vozmezdie (“Retribution,” 1910-21) Alexander Blok mentions Siegfried's sword Notung and Mime, karlik litsemernyi (Mime, the hypocritical dwarf) who falls in confusion at Siegfried’s feet:

 

Так Зигфрид правит меч над горном:
То в красный уголь обратит,
То быстро в воду погрузит —
И зашипит, и станет чёрным
Любимцу вверенный клинок…
Удар — он блещет, Нотунг верный,
И Миме, карлик лицемерный,
В смятеньи падает у ног!

 

Siegfried is the third of the four music dramas that constitute Der Ring des Nibelungen (“The Ring of the Nibelung”), by Richard Wagner. Describing his insomnias, Kinbote mentions a Wagner record:

 

The Goldsworth château had many outside doors, and no matter how thoroughly I inspected them and the window shutters downstairs at bedtime, I never failed to discover next morning something unlocked, unlatched, a little loose, a little ajar, something sly and suspicious-looking. One night the black cat, which a few minutes before I had seen rippling down into the basement where I had arranged toilet facilities for it in an attractive setting, suddenly reappeared on the threshold of the music room, in the middle of my insomnia and a Wagner record, arching its back and sporting a neck bow of white silk which it could certainly never have put on all by itself. I telephoned 11111 and a few minutes later was discussing possible culprits with a policeman who relished greatly my cherry cordial, but whoever had broken in had left no trace. It is so easy for a cruel person to make the victim of his ingenuity believe that he has persecution mania, or is really being stalked by a killer, or is suffering from hallucinations. Hallucinations! Well did I know that among certain youthful instructors whose advances I had rejected there was at least one evil practical joker; I knew it ever since the time I came home from a very enjoyable and successful meeting of students and teachers (at which I had exuberantly thrown off my coat and shown several willing pupils a few of the amusing holds employed by Zemblan wrestlers) and found in my coat pocket a brutal anonymous note saying: "You have hal..... s real bad, chum," meaning evidently "hallucinations," although a malevolent critic might infer from the insufficient number of dashes that little Mr. Anon, despite teaching Freshman English, could hardly spell. (note to Line 62)

 

Bryullov's painting The Last Day of Pompeii was inspired by Giovanni Pacini's opera L'ultimo giorno di Pompei (1825), with a libretto by Andrea Leone Tottola. At the end of his essay Posledniy den' Pompei. Kartina Bryulova (1834) Gogol (a writer whom Shade lists among Russian humorists) compares Bryullov's painting to an opera:

 

Но главный признак и что выше всего в Брюлове, так это необыкновенная многосторонность и обширность гения. Он ничем не пренебрегает: всё у него, начиная от общей мысли и главных фигур до последнего камня на мостовой, живо и свежо. Он силится обхватить все предметы и на всех разлить могучую печать своего таланта. Обыкновенно художник прежних времен всегда почти избирал себе какую-нибудь одну сторону и в нее погружал весь талант свой, развивавшийся оттого в необыкновенном и каком-то отвлеченном величии. Рафаэль обыкновенно писал одни только лица, одно развитие на них небесных страстей и помышлений, всё прочее, даже одежду, бросал он доделывать ученикам своим. Все другие великие художники, настроенные высокостью религиозною или высокостью страстей, небрегли об окружающем и второстепенном в их картинах. У них небо является всегда бурое; облака похожи более на копны сена или на гранитные массы; дерево или детски однообразно своею правильностью, или негармонически-безобразно своею неправильностью. Но у Брюлова, напротив, все предметы от великих до малых для него драгоценны. Он силится схватить природу исполинскими объятиями и сжимает ее с страстью любовника. Может быть, в этом ему помогла много раздробленная разработка в частях, которую приготовил для него 19 век. Может быть, Брюлов, явившись прежде, не получил бы того разностороннего и вместе полного и колоссального стремления. Оттого-то его произведения, может быть, первые, которые живостью, чистым зеркалом природы, доступны всякому. Его произведения первые, которых могут понимать (хотя неодинаково) и художник, имеющий высшее развитие вкуса, и не знающий, что такое художество. Они первые, которым сужден завидный удел пользоваться всемирною славою, и высшею степенью их есть до сих пор: Последний день Помпеи, которую по необыкновенной обширности и соединению в себе всего прекрасного, можно сравнить разве с оперою, если только опера есть действительно соединение троинственного мира искусств: живописи, поэзии и музыки.

 

In Gogol's story Zapiski sumasshedshego ("The Notes of a Madman," 1835) Poprishchin imagines that he is Ferdinand VIII, the King of Spain. Vasiliy Botkin is the author of Pis'ma ob Ispanii ("Letters about Spain," 1851). In a discarded variant Shade says that he likes his name: Shade, ombre, almost 'man' in Spanish.

 

On the eve of his fatal duel Pushkin visited Bryullov in his studio. In his poem January 29, 1837 Tyutchev calls d'Anthès (Pushkin's adversary) tsareubiytsa (king's murderer). According to Kinbote (the author of a book on surnames), his name means in Zemblan a king's destroyer.

 

Shade's third collection of poetry was entitled Hebe's Cup:

 

Dim Gulf was my first book (free verse); Night Rote

Came next; then Hebe's Cup, my final float

In that damp carnival, for now I term

Everything "Poems," and no longer squirm.

(But this transparent thingum does require

Some moondrop title. Help me, Will! Pale Fire.) (ll. 957-962)

 

In the last stanza of his poem Vesennyaya groza (“The Spring Thunderstorm,” 1828) Tyutchev mentions vetrenaya Geba (capricious Hebe) and her thunder-boiling cup:

 

Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.

You’d say: capricious Hebe,
feeding Zeus’ eagle,
had spilled on Earth, laughing,
a thunder-boiling goblet.

 

In his poem In his poem Net, karlik moy! Trus besprimernyi (“No, my dwarf! The Unparalleled coward!...” 1850) Tyutchev calls the State Chancellor of Russia, Count Karl Nesselrode (1780-1862), karlik and trus (a coward). In the spring of 1824 Nesselrode, then Minister of Foreign Affairs, kept receiving letters from Count Vorontsov, Governor General of New Russia, who asked Nesselrode to rid him of Pushkin, “a weak imitator of Byron” – but also the author of original epigrams and an admirer of the countess (Elizaveta Ksaverievna Vorontsov, born Branitsky, 1792-1880). There is a hope that, when Kinbote completes his work on Shade’s poem and commits suicide (on Oct. 19, 1959, the anniversary of Pushkin’s Lyceum), Botkin (Shade's, Kinbote's and Gradus' "real" name), like Count Vorontsov (a target of Pushkin’s epigrams, “half-milord, half-merchant, etc.”), will be full again.

 

The last day of Shade's life also brings to mind Victor Hugo's novel Le Dernier Jour d'un condamné (The Last Day of a Condemned Man, 1829). Giuseppe Verdi's opera Rigoletto (1851) is based on Hugo's drama Le roi s'amuse ("The King Amuses Himself," 1832).