In VN’s play Sobytie (“The Event,” 1938) the portrait painter Troshcheykin mentions Arshinski:
Трощейкин. Можешь меня поздравить. Я с Вишневским немедленно разругался. Старая жаба! Ему и горя мало. Звонил в полицию, но так и осталось неизвестно, есть ли надзор, а если есть, то в чём он состоит. Выходит так, что, пока нас не убьют, ничего нельзя предпринять. Словом, всё очень мило и элегантно. Между прочим, я сейчас из автомобиля видел его сподручного -- как его? -- Аршинского. Не к добру.
Вера. О, Аршинского? Он здесь? Тысячу лет его не встречала. Да, он очень был дружен с Лёней Барбашиным.
Трощейкин. Он с Лёней Барбашиным фальшивые векселя стряпал, -- такой же мрачный прохвост. Слушай, Люба, так как на отъезд нужны деньги, я не хочу сегодня пропускать сеансы, в два придёт ребёнок, а потом старуха, но, конечно, гостей нужно отменить, позаботься об этом. (Act One)
According to Vera (Lyubov's younger sister), Arshinski (whom Troshcheykin just saw from the car) was a great friend of Lyonya Barbashin (the killer of whom Troshcheykin is mortally afraid but with whiom his wife Lyubov’ is still in love). The name Arshinski comes from arshin (Russian measure, equivalent to 28 inches; a rule one arshin in length). In Eugene Onegin (Four: XXII: 4) Pushkin mentions arshin:
Кого ж любить? Кому же верить?
Кто не изменит нам один?
Кто все дела, все речи мерит
Услужливо на наш аршин?
Whom, then, to love? Whom to believe?
Who is the only one that won't betray us?
Who measures all deeds, all speeches
obligingly by our own foot rule?
In one of his most famous poems Tyutchev also mentions arshin:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать –
В Россию можно только верить.
Russia is a thing of which
the intellect cannot conceive.
Hers is no common yardstick.
You measure her uniquely:
in Russia you believe!
(transl. F. Jude)
On the other hand, the name Arshinski brings to mind garshinskiy sbornik (a literary collection in memory of Garshin) mentioned by Chekhov in a letter of Nov. 11, 1888, to Suvorin:
Сегодня я кончил рассказ для "Гаршинского сборника" - словно гора с плеч. В этом рассказе я сказал своё, никому не нужное мнение о таких редких людях, как Гаршин. Накатал чуть ли не 2000 строк. Говорю много о проституции, но ничего не решаю. Отчего у Вас в газете ничего не пишут о проституции? Ведь она страшнейшее зло. Наш Соболев переулок - это рабовладельческий рынок.
I finished today the story [“A Nervous Breakdown”] for the Garshin sbornik: it’s a weight off my shoulders. In this story I have told my own opinion — which is of no interest to anyone — of such rare men as Garshin. I have run to almost 2,000 lines. I speak at length about prostitution, but settle nothing. Why do they write nothing about prostitution in your paper? It is the most fearful evil, you know. Our Sobolev street is a regular slave-market.
Chekhov uses the phrase gora s plech (“a weight off my shoulders”). Gora is Russian for “mountain.” In VN’s play Izobretenie Val’sa (“The Waltz Invention,” 1938) Waltz blows up the mountain in the vista of the windows of the Minister of War. The explosion takes place at noon:
Министр. Где вы сегодня завтракаете? Хотите у меня? Будет бифштекс с поджаренным лучком, мороженое...
Полковник. Что ж, -- не могу отказаться. Но извините, если не задержусь: роман в разгаре!
Министр. Извиню. О-го -- без десяти двенадцать.
Полковник. Ваши отстают. У меня без двух, и я поставил их правильно, по башне.
Министр. Нет, вы ошибаетесь. Мои верны, как карманное солнышко.
Полковник. Не будем спорить, сейчас услышим, как пробьёт.
Министр. Пойдёмте, пойдёмте, я голоден. В животе настраиваются инструменты.
Бьют часы.
Полковник. Вот. Слышите? Кто был прав?
Министр. Допускаю, что в данном случае...
Отдалённый взрыв страшной силы.
Матушки!
Полковник. Точно пороховой склад взорвался. Ай!
Министр. Что такой... Что такой...
Полковник. Гора! Взгляните на гору! Боже мой!
Министр. Ничего не вижу, какой-то туман, пыль...
Полковник. Нет, теперь видно. Отлетела верхушка!
Министр. Не может быть! (Act One)
According to Ivan Ivanovich Shchel’ (in “The Event,” the owner of a gun store whose surname means “slit”), nynche v polden’ (today at noon) Arshinski bought a pistol at his store:
Щель. Простите... Меня зовут Иван Иванович Щель. Ваша полоумная прислужница не хотела меня впускать. Вы меня не знаете, но вы, может быть, знаете, что у меня есть оружейная лавка против Собора.
Трощейкин. Я вас слушаю.
Щель. Я почёл своей обязанностью явиться к вам. Мне надо сделать вам некое предупреждение.
Трощейкин. Приблизьтесь, приблизьтесь. Цып-цып-цып.
Щель. Но вы не одни... Это собрание...
Трощейкин. Не обращайте внимания... Это так -- мираж, фигуранты, ничто. Наконец, я сам это намалевал. Скверная картина -- но безвредная.
Щель. Не обманывайте меня. Вон тому господину я продал в прошлом году охотничье ружьё.
Любовь. Это вам кажется. Поверьте нам! Мы знаем лучше. Мой муж написал это в очень натуральных красках. Мы одни. Можете говорить спокойно.
Щель. В таком случае позвольте вам сообщить... Только что узнав, кто вернулся, я с тревогой припомнил, что нынче в полдень у меня купили пистолет системы "браунинг".
Средний занавес поднимается, голос чтицы громко заканчивает: "...и тогда лебедь воскрес". Рёвшин откупоривает шампанское. Впрочем, шум оживления сразу пресекается.
Трощейкин. Барбашин купил?
Щель. Нет, покупатель был господин Аршинский. Но я вижу, вы понимаете, кому предназначалось оружье. (Act Two)
Shchel’ calls Arshinski pokupatel’ (the purchaser). In his poem Ya veril, ya dumal (“I Believed, I Thought,” 1912) Gumilyov compares rok (Fate) to pokupatel’ (the purchaser) and Vchera (Yesterday) to the Mountain:
Я верил, я думал, и свет мне блеснул наконец;
Создав, навсегда уступил меня року Создатель;
Я продан! Я больше не Божий! Ушёл продавец,
И с явной насмешкой глядит на меня покупатель.
Летящей горою за мною несётся Вчера,
А Завтра меня впереди ожидает, как бездна,
Иду… но когда-нибудь в Бездну сорвётся Гора.
Я знаю, я знаю, дорога моя бесполезна.
In his poem Ya i Vy (“Me and You,” 1918) Gumilyov says that he will die not in his bed, in the presence of a notary and a doctor, but v kakoy-nibud’ dikoy shcheli (in some wild ravine):
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще.
I shall die not in my bedroom
with a notary and medicine
but in some old and creasy canyon
Deep and covered by ivy's green.
In a letter of May 17, 1865, to Georgievski Tyutchev mentions shchel' (a slit) through which one will soon see the near future:
Нет, это не комедия, а это страшная трещина в наполеоновском здании, и скоро образует щель, в которую можно будет видеть и близкое будущее...
No, this is not a comedy; this is a terrible crack in Napoleon's building that will soon form a slit through which one will be able to see the near future ..
In the same letter Tyutchev (who just lost two children, whose mother, Elena Denisiev, had died a year earlier) mentions poslednie sobytiya (the latest events) that made him insensible:
Последние события переполнили меру и довели меня до совершенной бесчувственности. Я сам себя не сознаю, не понимаю...
In the last line of his poem Polden’ (“The Noon,” 1829) Tyutchev mentions peshchera nimf (the cave of nymphs):
Лениво дышит полдень мглистый,
Лениво катится река,
В лазури пламенной и чистой
Лениво тают облака.
И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет,
И сам теперь великий Пан
В пещере нимф покойно дремлет.
Misty noon breathes idly.
Idly waters play.
Pure skies are sun-scorched.
Cloud-wisps idly melt away.
Clasped in hot embrace,
nature drowns in sultry doze.
Great Pan himself now quietly dozes
in the cave of nymphs.
In “The Event” Lyubov’ criticizes her husband’s art and mentions lazurnaya peshchera (an azure cave):
Любовь. А твоё искусство! Твоё искусство... Сначала я действительно думала, что ты чудный, яркий, драгоценный талант, но теперь я знаю, чего ты стоишь.
Трощейкин. Что это такое? Этого я ещё не слыхал.
Любовь. Вот услышишь. Ты ничто, ты волчок, ты пустоцвет, ты пустой орех, слегка позолоченный, и ты никогда ничего не создашь, а всегда останешься тем, что ты есть, провинциальным портретистом с мечтой о какой-то лазурной пещере. (Act Three)
According to Lyubov’, Troshcheykin will never create anything and will always remain what he is: a provincial portrait painter with a dream about some azure cave. The action in “The Event” takes place on the fiftieth birthday of Antonina Pavlovna Opoyashin, a lady writer. At the birthday party Antonina Pavlovna tells Eleonora Schnap (Lyubov’s former midwife), that she has two daughters, Lyubov’ (Love) and Vera (Faith), but, alas, no Nadezhda (Hope):
Антонина Павловна. Это моя дочь Вера. Любовь, вы, конечно, знаете, моего зятя тоже, а Надежды у меня нет.
Элеонора Шнап. Божмой! Неужели безнадежно?
Антонина Павловна. Да, ужасно безнадежная семья. (Смеётся.) А до чего мне хотелось иметь маленькую Надю с зелёными глазками. (Act Two)
Nadezhda Nikolaevna (1885) is a story by Garshin. The title character is a prostitute in whom the artist finds a model for his portrait of Charlotte Corday (a French Revolutionary heroine who stabbed Marat in his bath). In “The Event” Troshcheykin asks Ryovshin (Lyubov’s lover who dropped in to tell about Barbashin’s unexpected return from prison) if he needs a bath:
Любовь. Я очень хотела бы понять, что случилось.
Рёвшин. Ах, пустяки. Так, деловые неприятности.
Трощейкин. Ты права, малютка. Он как-то сегодня подёргивается. Может быть, у вас блохи? Выкупаться нужно? (Act Three)
In March of 1888 Garshin committed suicide by throwing himself over the banisters. At the end of VN’s novel Zashchita Luzhina (“The Luzhin Defense,” 1930) the main character commits suicide by falling to his death from the bathroom window. At the beginning of the novel Luzhin senior uses the phrase gora s plech (a weight off my shoulders):
Больше всего его поразило то, что с понедельника он будет Лужиным. Его отец -- настоящий Лужин, пожилой Лужин, Лужин, писавший книги,-- вышел от него, улыбаясь, потирая руки, уже смазанные на ночь прозрачным английским кремом, и своей вечерней замшевой походкой вернулся к себе в спальню. Жена лежала в постели. Она приподнялась и спросила: "Ну что, как?" Он снял свой серый халат и ответил: "Обошлось. Принял спокойно. Ух... Прямо гора с плеч". "Как хорошо...-- сказала жена, медленно натягивая на себя шёлковое одеяло.-- Слава Богу, слава Богу..."
Это было и впрямь облегчение. Всё лето -- быстрое дачное лето, состоящее в общем из трёх запахов: сирень, сенокос, сухие листья -- все лето они обсуждали вопрос, когда и как перед ним открыться, и откладывали, откладывали, дотянули до конца августа.
What struck him most was the fact that from Monday on he would be Luzhin. His father — the real Luzhin, the elderly Luzhin, the writer of books — left the nursery with a smile, rubbing his hands (already smeared for the night with transparent cold cream), and with his suede-slippered evening gait padded back to his bedroom. His wife lay in bed. She half raised herself and said: 'Well, how did it go?' He removed his gray dressing gown and replied: 'We managed. Took it calmly. Ouf... that's a real weight off my shoulders.' 'How nice...' said his wife, slowly drawing the silk blanket over her. 'Thank goodness, thank goodness...’
It was indeed a relief. The whole summer — a swift country summer consisting in the main of three smells: lilac, newmown hay, and dry leaves — the whole summer they had debated the question of when and how to tell him, and they had kept putting it off so that it dragged on until the end of August. (chapter I)
The action in “The Event” takes place at the end of August. In VN’s play (at the end of the Second Act) there is shchel’ (a slit) through which one can see the near future: two days after her mother’s fiftieth birthday, on her dead son’s fifth birthday, Lyubov’ stabs herself and, in the “sleep of death,” dreams of Waltz, the main character in “The Waltz Invention.” Salvator Waltz is a madman who dreams that, using his Telemort (or Telethanasia, a death machine of immense destructive power invented by Waltz’s obscure relative, an old man of genius), he can rule the world. The characters in “The Waltz Invention” include Son (in the English version, Trance), the journalist who runs errands for Waltz. Son (“The Dream,” 1841) is a poem by Lermontov beginning V poldnevnyi zhar v doline Dagestana (In the noon’s heat in a valley of Daghestan):
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая ещё дымилась рана,
По капле кровь точилася моя.
Лежал один я на песке долины;
Уступы скал теснилися кругом,
И солнце жгло их жёлтые вершины
И жгло меня, но спал я мёртвым сном.
И снился мне сияющий огнями
Вечерний пир в родимой стороне.
Меж юных жён увенчанных цветами,
Шёл разговор весёлый обо мне.
Но в разговор весёлый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа её младая
Бог знает чем была погружена;
И снилась ей долина Дагестана;
Знакомый труп лежал в долине той;
В его груди, дымясь, чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струёй.
In high noon's heat in a valley of Daghestan
I lay quite still, a bullet in my breast;
The smoke still rose from my deep wound,
As drop by drop my blood flowed out.
I lay alone upon the valley's sand;
The mountain ledges closed in all around,
Sun burned their yellow peaks
It burned me, too-but deep as death I slept.
I dreamt I saw the shining lights
Of evening feasting in my homeland.
Young maids with flowers in their hair
Spoke gaily of me 'mongst themselves.
But one maid sat apart in thought
And did not enter gaily in,
Her youthful soul was caught it seemed,
Lord God knows how, in some sad dream:
She dreamt about a valley in Daghestan;
She knew the corpse that lay upon the ground;
His breast was blackened by a smoking wound,
His cooling blood was flowing in a stream.
According to VN, Lermontov’s poem is a triple dream (a dream within a dream within a dream). In “The Event” Troshcheykin tells his wife that he must be dreaming of this room, of this wild night, of this Fury:
Трощейкин. Это, вероятно, мне всё снится: эта комната, эта дикая ночь, эта фурия. Иначе я отказываюсь понимать. (Act Three)
Like Lermontov’s poem (and VN’s novel Ada, 1969), “The Event” and “The Waltz Invention” are a triple dream. The triptych’s third part seems to be VN’s play in verse Skital’tsy (“The Wanderers,” 1923). One of its main characters, Proezzhiy (the Passer-by), left home seventeen years ago. Razboynik (the Robber) tells him that a bride could have grown up for him during this time. In “The Waltz Invention” Anabella (General Berg’s beautiful daughter whom Waltz wants to take with him to the island of Palmera) is seventeen. According to the Passer-by, he is on his way home from China:
Колвил
Осмелюсь понаведаться: отколе
изволите вы ехать?
Проезжий
Да не всё ли
тебе равно? И много ль проку в том,
что еду я, положим, из Китая,--
где в ноябре белеют, расцветая,
вишнёвые сады, пока в твоём
косом дворце огонь, со стужей споря,
лобзает очарованный очаг?..
Vishnyovye sady (the cherry orchards) mentioned by the Passer-by bring to mind Chekhov’s play Vishnyovyi sad (“The cherry orchard,” 1904) and Vishnevski, the lawyer visited by Troshcheykin. Troshcheykin notices Arshinski from the taxi that takes him home from Vishnevski (see the quote at the top of this post).
In his poem “I Believed, I Thought” Gumilyov compares his heart to a small bell of porcelain on a many-colored pagoda in yellow China:
И вот мне приснилось, что сердце моё не болит,
Оно — колокольчик фарфоровый в жёлтом Китае
На пагоде пёстрой… висит и приветно звенит,
В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.
А тихая девушка в платье из красных шелков,
Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,
С поджатыми ножками смотрит без мыслей и снов,
Внимательно слушая лёгкие, лёгкие звоны.
In his poem Gumilyov calls himself vlastitel’ vselennoy (the ruler of the universe):
И если я волей себе покоряю людей,
И если слетает ко мне по ночам вдохновенье,
И если я ведаю тайны — поэт, чародей,
Властитель вселенной — тем будет страшнее паденье.
Alexey Sklyarenko