Pascal, roars of laughter & crooked mirrors in Despair

Submitted by Alexey Sklyarenko on Mon, 08/12/2019 - 04:56

In VN’s novel Otchayanie (Despair, 1934) Hermann mentions Pascal’s wise thought about two persons who resemble each other:

 

Кажется у Паскаля встрeчается гдe-то умная фраза о том, что двое похожих друг на друга людей особого интереса в отдeльности не представляют, но коль скоро появляются вмeстe -- сенсация. Паскаля самого я не читал и не помню, гдe слямзил это изречение.

 

There is, I believe, somewhere in Pascal a wise thought: that two persons resembling each other do not present any interest when met singly, but create quite a stir when both appear at once. I have never read Pascal nor do I remember where I pinched that quotation. (Chapter Five)

 

Hermann must have pinched that quotation in Henri Bergson's Le Rire ("Laughter: an Essay on the Meaning of the Comic," 1900):

 

This seems to me the solution of the little riddle propounded by Pascal in one passage of his Thoughts: “Two faces that are alike, although neither of them excites laughter by itself, make us laugh when together, on account of their likeness.” (chapter IV)*

 

In the first two chapters of Despair Hermann twice repeats the phrase gomericheskiy smekh (roars of laughter):

 

Будь на моём месте другой, увидь он, что увидел я, его бы может быть прежде всего охватил гомерический смех. Меня же ошеломила таинственность увиденного.

 

Now, if another had been in my place and had seen what I saw, he might perhaps have burst into roars of laughter. As for me I was too dazed by the mystery implied. (Chapter One)

 

Вот, не люблю этого слова. Страшная штука. С тех пор, как я перестал бриться, оного не употребляю. Между тeм упоминание о нем неприятно взволновало меня, прервало течение моего рассказа. (Представьте себe, что слeдует: история зеркал). А есть и кривые зеркала, зеркала-чудовища: малeйшая обнажённость шеи вдруг удлиняется, а снизу, навстрeчу ей, вытягивается другая, неизвeстно откуда взявшаяся марципановая нагота, и обe сливаются; кривое зеркало раздeвает человeка или начинает уплотнять его, и получается человeк-бык, человeк-жаба, под давлением неисчислимых зеркальных атмосфер, — а не то тянешься, как тeсто, и рвёшься пополам, — уйдём, уйдём, — я не умeю смeяться гомерическим смeхом, — всё это не так просто, как вы, сволочи, думаете.

 

Now that is a word I loathe, the ghastly thing! I have had none of the article ever since I stopped shaving. Anyway, the mere mention of it has just given me a nasty shock, broken the flow of my story (please imagine what should follow here—the history of mirrors); then, too, there are crooked ones, monsters among mirrors: a neck bared, no matter how slightly, draws out suddenly into a downward yawn of flesh, to meet which there stretches up from below the belt another marcipane-pink nudity and both merge into one; a crooked mirror strips its man or starts to squash him, and lo! there is produced a man-bull, a man-toad, under the pressure of countless glass atmospheres; or else, one is pulled out like dough and then torn into two.

Enough—let us get on—roars of laughter are not in my line! Enough, it is not all so simple as you seem to think, you swine, you! (Chapter Two)

 

Chekhov’s story Krivoe zerkalo (“The Crooked Mirror,” 1883) ends as follows:

 

Однажды, стоя позади жены, я нечаянно поглядел в зеркало и – открыл страшную тайну. В зеркале я увидел женщину ослепительной красоты, какой я не встречал никогда в жизни. Это было чудо природы, гармония красоты, изящества и любви. Но в чём же дело? Что случилось? Отчего моя некрасивая, неуклюжая жена в зеркале казалась такою прекрасной? Отчего?

А оттого, что кривое зеркало покривило некрасивое лицо моей жены во все стороны, и от такого перемещения его черт оно стало случайно прекрасным. Минус на минус дало плюс.
И теперь мы оба, я и жена, сидим перед зеркалом и, не отрываясь ни на одну минуту, смотрим в него: нос мой лезет на левую щеку, подбородок раздвоился и сдвинулся в сторону, но лицо жены очаровательно – и бешеная, безумная страсть овладевает мною.
– Ха-ха-ха! – дико хохочу я.
А жена шепчет едва слышно:
– Как я прекрасна!

 

In the crooked mirror the hero’s ugly wife becomes a divine beauty (which makes her husband roar with wild laughter). Minus na minus dalo plyus (minus × minus = plus), as he puts it. This rule is also mentioned by Hermann:

 

Во-первых: эпиграф, но не к этой главе, а так, вообще: литература – это любовь к людям. Теперь продолжим.

В помещении почтамта было темновато. У окошек стояло по два, по три человека, все больше женщины. В каждом окошке, как тусклый портрет, виднелось лицо чиновника. Вон там – номер девятый. Я не сразу решился… Подойдя сначала к столу посреди помещения – столу, разделенному перегородками на конторки, я притворился перед самим собой, что мне нужно кое-что написать, нашел в кармане старый счет и на обороте принялся выводить первые попавшиеся слова. Казенное перо неприятно трещало, я совал его в дырку чернильницы, в черный плевок; по бледному бювару, на который я облокотился, шли, так и сяк скрещиваясь, отпечатки неведомых строк, – иррациональный почерк, минус-почерк, – что всегда напоминает мне зеркало, – минус на минус даёт плюс. Мне пришло в голову, что и Феликс – некий минус я, – изумительной важности мысль, которую я напрасно, напрасно до конца не продумал.

 

To begin with, let us take the following motto (not especially for this chapter, but generally): Literature is Love. Now we can continue.

It was darkish in the post office; two or three people stood at every counter, mostly women; and at every counter, framed in its little window, like some tarnished picture, showed the face of an official. I looked for number nine…. I wavered before going up to it. …There was, in the middle of the place, a series of writing desks, so I lingered there, pretending, in front of my own self, that I had something to write: on the back of an old bill which I found in my pocket, I began to scrawl the very first words that came. The pen supplied by the State screeched and rattled, I kept thrusting it into the inkwell, into the black spit therein; the pale blotting paper upon which I leaned my elbow was all crisscrossed with the imprints of unreadable lines. Those irrational characters, preceded as it were by a minus, remind me always of mirrors: minus × minus = plus. It struck me that perhaps Felix too was a minus I, and that was a line of thought of quite astounding importance, which I did wrong, oh, very wrong, not to have thoroughly investigated. (Chapter Seven)

 

The name of Hermann’s wife, Lydia may hint at Lydia Stakhievna (“Lika”) Mizinov, a friend of Chekhov’s family. In a letter of Sept. 1, 1893, to Lika Mizinov (who found the word “egoism” in a dictionary and used it in every letter) Chekhov suggests that Lika names her sobachka (little dog) “Egoism:”

 

"Милая Лика, Вы выудили из словаря иностранных слов слово эгоизм и угощаете им меня в каждом письме. Назовите этим словом Вашу собачку."

 

Dama s sobachkoy (“The Lady with the Little Dog,” 1899) is a story by Chekhov. The action in it begins in Yalta and ends in Moscow. Hermann met Lydia in Moscow. Lydia’s aunt Elisa (who married a French farmer and settled near Nice) had an estate in the Crimea (near Feodosia). According to Hermann, Lydia only cared for large dogs with pedigrees:

 

"На какой день мы с ними условились?" – спросила жена.

Я ответил: "На среду вечером".

Молчание.

"Я только надеюсь, что они её не приведут опять", – сказала жена.

"Ну, приведут… Не все ли тебе равно?"

Молчание. Маленькие голубые бабочки над тимьяном.

"А ты уверен, Герман, что в среду?"

(Стоит ли раскрывать скобки? Мы говорили о пустяках – о каких-то знакомых, имелась в виду собачка, маленькая и злая, которою в гостях все занимались, Лида любила только "больших породистых псов", на слове "породистых" у неё раздувались ноздри.)

 

“Is it Tuesday that they are coming?” asked Lydia.

I replied: “No, Wednesday night.”

A silence.

“I do only hope,” said my wife, “they don’t bring it with them as last time.”

“And even if they do … Why should you bother?”

A silence. Small blue butterflies settling on thyme.

“I say, Hermann, are you quite certain it was Wednesday night?”

(Is the hidden sense worth disclosing? We were talking of trifles, alluding to some people we knew, to their dog, a vicious little creature, which engaged the attention of all present at parties; Lydia only cared for “large dogs with pedigrees”; pronouncing “pedigrees” made her nostrils quiver.) (Chapter Two)

 

While sleeping at a hotel with Felix, Hermann dreams of belaya lzhesobachka (a small white mock dog).

 

Hermann hopes that his book will find a market in the USSR:

 

О, как я лелeю надежду, что несмотря на твою эмигрантскую подпись (прозрачная подложность которой ни для кого не останется загадкой), книга моя найдёт сбыт в СССР! Далеко не являясь врагом совeтского строя, я должно быть невольно выразил в ней иные мысли, которые вполнe соотвeтствуют диалектическим требованиям текущего момента. Мнe даже представляется иногда, что основная моя тема, сходство двух людей, есть нeкое иносказание. Это разительное физическое подобие вeроятно казалось мнe (подсознательно!) залогом того идеального подобия, которое соединит людей в будущем бесклассовом обществe, — и стремясь частный случай использовать, — я, ещё социально не прозрeвший, смутно выполнял всё же нeкоторую социальную функцию. И опять же: неполная удача моя в смыслe реализации этого сходства объяснима чисто социально-экономическими причинами, а именно тeм, что мы с Феликсом принадлежали к разным, рeзко отграниченным классам, слияние которых не под силу одиночкe, да ещё нынe, в период бескомпромиссного обострения борьбы. Правда, мать моя была из простых, а дeд с отцовской стороны в молодости пас гусей, — так что мнe самому-то очень даже понятно, откуда в человeкe моего склада и обихода имeется это глубокое, хотя ещё не вполнe выявленное устремление к подлинному сознанию. Мнe грезится новый мир, гдe всe люди будут друг на друга похожи, как Герман и Феликс, — мир Геликсов и Ферманов, — мир, гдe рабочего, павшего у станка, замeнит тотчас, с невозмутимой социальной улыбкой, его совершенный двойник. Посему думаю, что совeтской молодёжи будет небесполезно прочитать эту книгу и прослeдить в ней, под руководством опытного марксиста, рудиментарное движение заложенной в ней социальной мысли.

 

Oh, how I cherish the hope that in spite of your émigré signature (the diaphanous spuriousness of which will deceive nobody) my book will find a market in the U.S.S.R.! As I am far from being an enemy of the Soviet rule, I am sure to have unwittingly expressed certain notions in my book, which correspond perfectly to the dialectical demands of the current moment. It even seems to me sometimes that my basic theme, the resemblance between two persons, has a profound allegorical meaning. This remarkable physical likeness probably appealed to me (subconsciously!) as the promise of that ideal sameness which is to unite people in the classless society of the future; and by striving to make use of an isolated case, I was, though still blind to social truths, fulfilling, nevertheless, a certain social function. And then there is something else; the fact of my not being not wholly successful when putting that resemblance of ours to practical use can be explained away by purely social-economic causes, that is to say, practical use can be explained away by purely social-economic causes, that is to say, by the fact that Felix and I belonged to different, sharply defined classes, the fusion of which none can hope to achieve single-handed, especially nowadays, when the conflict of classes has reached a stage where compromise is out of the question. True, my mother was of low birth and my father’s father herded geese in his youth, which explains where, exactly, a man of my stamp and habits could have got that strong, though still incompletely expressed leaning towards Genuine Consciousness. In fancy, I visualize a new world, where all men will resemble one another as Hermann and Felix did; a world of Helixes and Fermanns; a world where the worker fallen dead at the feet of his machine will be at once replaced by his perfect double smiling the serene smile of perfect socialism. Therefore I do think that Soviet youths of today should derive considerable benefit from a study of my book under the supervision of an experienced Marxist who would help them to follow through its pages the rudimentary wriggles of the social message it contains. (Chapter Nine)

 

After the Pascal quote Bergson's Laughter proceeds as follows:

 

It might just as well be said: “The gestures of a public speaker, no one of which is laughable by itself, excite laughter by their repetition.” The truth is that a really living life should never repeat itself. Wherever there is repetition or complete similarity, we always suspect some mechanism at work behind the living. Analyse the impression you get from two faces that are too much alike, and you will find that you are thinking of two copies cast in the same mould, or two impressions of the same seal, or two reproductions of the same negative,--in a word, of some manufacturing process or other. This deflection of life towards the mechanical is here the real cause of laughter.

And laughter will be more pronounced still, if we find on the stage not merely two characters, as in the example from Pascal, but several, nay, as great a number as possible, the image of one another, who come and go, dance and gesticulate together, simultaneously striking the same attitudes and tossing their arms about in the same manner. This time, we distinctly think of marionettes. Invisible threads seem to us to be joining arms to arms, legs to legs, each muscle in one face to its fellow-muscle in the other: by reason of the absolute uniformity which prevails, the very litheness of the bodies seems to stiffen as we gaze, and the actors themselves seem transformed into automata. Such, at least, appears to be the artifice underlying this somewhat obvious form of amusement. I daresay the performers have never read Pascal, but what they do is merely to realise to the full the suggestions contained in Pascal’s words. If, as is undoubtedly the case, laughter is caused in the second instance by the hallucination of a mechanical effect, it must already have been so, though in more subtle fashion, in the first. (chapter IV)

 

The adjective gomericheskiy (in the phrase gomericheskiy smekh, "roars of laughter") comes from Gomer (Homer). In his poem Bessonnitsa. Gomer. Tugie parusa… ("Insomnia. Homer. Taut Sails," 1915) Mandelshtam says:

 

i More i Gomer - vsyo dvizhetsya lyubov'yu

the sea and Homer - love moves all.

 

According to Hermann, литература это любовь к людям (Literature is Love).

 

In his poem Smekh bogov ("The Laughter of Gods," 1889) Merezhkovski compares the Olympic laughter of gods to the laughter of sea waves:

 

Лёгок, светел, как блаженный
Олимпийский смех богов,
Многошумный, неизменный
Смех бесчисленных валов!

 

In Merezhkovski’s poem the sea waves laugh at the prayer of Odysseus:

 

В Провиденье веры полный,
Ты не видишь, Одиссей,
Как смеются эти волны
Над молитвою твоей.

 

At the end of his essay Chto takoe poeziya ("What is Poetry," 1903) I. Annenski (who wrote poetry and criticism under the penname Nik. T-o, “Mr. Nobody”) compares death to Polyphemus (in Homer’s Odyssey, a Cyclops from whom Odysseus conceals his identity under the pseudonym Outis, “Nobody”) and says that modern poetry is the child of death and despair:

 

Я не пишу панегирика поэзии, которая делается в наши дни, и знаю, что ей недостаёт многого . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Она — дитя смерти и отчаяния, потому что хотя Полифем уже давно слеп, но его вкусы не изменились, а у его эфемерных гостей болят зубы от одной мысли о том камне, которым он задвигается на ночь . . . . . .

 

In his poem Pevuchest' est' v morskikh volnakh ("There is a melodiousness in sea waves..." 1865), with the epigraph Est in arundineis modulatio musica ripis, Tyutchev mentions "the thinking reed" (as Pascal called man):

 

Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поёт, что, море,
И ропщет мыслящий тростник?

 

Whence this disharmony? How did it arise?
In the general chorus, why this solo refrain?
Why do our souls not sing like the sea
and why must the thinking reed complain?
(transl. F. Jude)

 

*According to Hermann, from the end of 1914 to the middle of 1919 he read exactly one thousand and eighteen books. Since Bergson was very popular in the pre-Revolutionary Russia, Hermann could have read Le Rire in Russian:

 

Таким образом, мне кажется, может быть решена маленькая загадка, предложенная Паскалем в одном месте его «Мыслей»: два похожих друг на друга лица, из которых каждое в отдельности не вызывает смеха, кажутся благодаря своему сходству смешными, находясь рядом...

This is a convincing lead from Pascal to Bergson. We have to be in agreement here. I believe that the fiat: minus x minus = plus is recast in a subtler way in Invitation to a Beheading:

"You couldn’t make out anything of it, it was all gaps and jumble, and made no sense to the eye—yet the crookedness was no ordinary one, but calculated in just such a way as to … Or rather, to match its crookedness they had made … No, wait a minute, I am explaining badly. Well, you would have a crazy mirror like that and a whole collection of different ‘nonnons,’ absolutely absurd objects, shapeless, mottled, pockmarked, knobby things, like some kind of fossils—but the mirror, which completely distorted ordinary objects, now, you see, got real food, that is, when you placed one of these incomprehensible, monstrous objects so that it was reflected in the incomprehensible, monstrous mirror, a marvelous thing happened; minus by minus equaled plus, everything was restored, everything was fine, and the shapeless speckledness became in the mirror a wonderful, sensible image; flowers, a ship, a person, a landscape. You could have your own portrait custom made, that is, you received some nightmarish jumble, and this thing was you, only the key to you was held by the mirror." (Chapter 12)

Not to deviate from your point, but I believe this is Cincinnatus's mother speaking in a moment of absolute clarity from the novel.

I kept netki (nonnons) in mind. The characters of Priglashenie na kazn' (“Invitation to a Beheading,” 1935) include the jailer Rodion and the lawyer Roman. In Dostoevski’s Prestuplenie i nakazanie (“Crime and Punishment,” 1866), a novel that Hermann calls Krov' i slyuni ("Crime and Slime"), the name of the main character is Rodion Romanovich Raskolnikov.

 

VN's neologism, netki comes from net (no; not). Explaining the meaning of the verb stushevat'sya (that for the first time occurs in his novel "The Double," 1846), Dostoevski uses the phrase soyti na net (come to naught):

 

Слово "стушеваться" значит исчезнуть, уничтожиться, сойти, так сказать, на нет. Но уничтожиться не вдруг, не провалившись сквозь землю, с громом и треском, а, так сказать, деликатно, плавно, неприметно погрузившись в ничтожество. Похоже на то, как сбывает тень на затушёванной тушью полосе в рисунке, с чёрного постепенно на более светлое и наконец совсем на белое, на нет.

 

See also my post of March 31, 2017, "Odon, Netochka & Starover Blue in Pale Fire; nonnons in Invitation to a Beheading" (https://www.google.ru/url?sa=t&rct=j&q=&esrc=s&source=web&cd=1&ved=2ahUKEwiBs9Ks_P3jAhXYwcQBHUzGC-sQFjAAegQIABAB&url=https%3A%2F%2Fthenabokovian.org%2Fnode%2F1134&usg=AOvVaw2u1xNvxeEkYtrCsGkMkw8x).

I immediately thought of Dostoevsky's Netochka Nezvanova on the occurrence of the word "netki". I see you've already pointed out what I had in mind.